По странной прихоти мои глаза отмечали только
отдельные подробности, отчаяние одних и равнодушие других.
Орхан Памук, «Белая крепость».
Изменение повседневных поведенческих паттернов, сложившихся в ранее привычном, но внезапно ставшем таким незнакомым социальном пространстве, — это доминирующая тема в моем исследовании повседневности бакинских армян. Излюбленный миф современного бакинца, который символизирует эту трансформацию, описывает прежнее бытие как интернациональное и космополитическое, а настоящее — как засилье сельского элемента и «национального духа», установившееся в результате массовых миграций конца прошлого века. Рефлексия по поводу прежней безоблачной жизни всегда полна грусти, хотя иногда и показной. Среди уехавших в те годы, объединенных общим маркером «бакинцы», было множество тех, кого идентифицировали как армян. Эта статья посвящена описанию повседневных практик тех из них, кто так и не уехал, а также тому, как конструируется армянская идентичность в городе, пережившем в недалеком прошлом армянские погромы.
В ходе исследования мне удалось выделить две поведенческие стратегии, которые, по моему мнению, отражают типичные, при всем их реальном разнообразии, повседневные практики бакинских армян. Наиболее многочисленная группа — женщины, которые состоят в браке с азербайджанцами, в этом случае муж и дети (естественно, приписывающие себя к азербайджанцам) становятся гарантией безопасности актора, жизнь которого часто замыкается в семейном/дружеском кругу. Вторая, более малочисленная и наиболее пострадавшая в ходе армяно-азербайджанского противостояния группа,— это женщины, не обладавшие защитой в лице супруга-азербайджанца. В основном это люди, родившиеся в этнически смешанных семьях, многие из которых встретили события конца прошлого века, имея запись «армянин» в пятой графе паспорта или «неблагозвучные» фамилии.
Основным методом исследования было биографическое интервью.[1] Мне удалось провести 12 таких интервью. Основные вопросы, которые меня интересовали, сформулированы в названии статьи. Еще раз подчеркну, что исследование было посвящено изучению повседневных практик, можно говорить и о стратегиях выживания, а также о проблеме идентичности. Следует заметить, что нередко в разговоре с информантами я использовала такие выражения, как «чистый» или «чистокровный» армянин или армянка ит. п. Я придерживаюсь конструктивистской теории, определяющей нации как воображаемые сообщества. Причины же вынужденного использования подобной лексики в том, что «существует два языка. Первый язык — это язык тех людей, которых этот исследователь пытается понять. Он идет к этим людям и пытается понять и объяснить, как они конструируют собственный мир, каким языком они его описывают, т. е. социолог описывает конструкты первого порядка».[2] Именно в данном контексте и следует понимать все эти эвфемизмы о «чистоте» этничности.[3]
Далее, на определенном этапе исследования, я посчитала возможным приступить к изучению бытового дискурса об армянах, решив, что подобный материал позволит более четко описать то социальное пространство, в котором формируются повседневные практики и конструируется идентичность бакинских армян. Здесь при сборе полевого материала я попыталась воспроизвести подход, применявшийся Робертом Парком, который «…занимался социологией «как бы обнюхивая все вокруг» («just nosing around»), т.е. совал свой нос повсюду и, подобно любопытному репортеру, наблюдал, регистрировал все и разрабатывал свои теории, анализируя вещи, которые бросались ему в глаза».[4]
Кроме того, в ходе исследования проводился и анализ материалов печатных СМИ. Одновременный анализбытовогоиофициальногодискурсов, на мойвзгляд, был весьма продуктивным. Ведь для более ясного понимания причин формирования тех или иных поведенческих паттернов необходимо описание самого социального пространства, в котором они возникают. В данном случае я исходила из допущения, что армяно-азербайджанский конфликт неизбежно должен был наложить отпечаток на представления обывателя «об армянах», и во многом именно под его, конфликта, воздействием формировались стереотипы восприятия армян. Роль же СМИ двояка — они и формируют, и отражают данные стереотипы. В любом случае оба дискурса создают атмосферу того социального пространства, в котором формируются поведенческие практики и конструируется армянская идентичность в современном Баку.
Что же касается данной статьи, то она посвящена анализу одного интервью или, скорее, одной истории жизни. Но прежде чем приступить к анализу данной биографии, имеет смысл четко определить причины, заставившие нас выделить именно это интервью среди всех проведенных нами в ходе исследования. Прежде всего замечу, что мне удалось трижды встретиться с информанткой и в результате получить весьма полное представление о ее биографии. Далее, на примере данного интервью мы можем проследить не только историю жизни армянки в Баку, но и увидеть ее завершение. Информантка, назовем ее N, — женщина 1970 года рождения, с высшим образованием, замужем — эмигрировала из Азербайджана осенью 2005 года и таким образом для нас в свете специфики данного исследования ее история закончилась. В то же время, повседневная жизнь N демонстрирует нам в определенном смысле две упомянутые выше практики, но как бы слитые воедино.
С одной стороны, для социального окружения идентичность N определяется по ее отцу, армянину, фамилию которого она носила вплоть до драматических событий. В азербайджанском обществе неравноправие мужских и женских гендерных ролей весьма ощутимо, и во многом определяет жесткий характер патрилинейности при определении национальной принадлежности. Какправило, ребенок примеряет на себя национальную идентификацию отца, а не матери. Однако в случае с нашими информантами даже при условии «правильного» выбора в момент фиксирования этничности (советский паспорт), этот поступок необязательно позволяет избавиться от навязанной идентичности. Здесь мы видим нарушение этого принципа со стороны социума (для признания актора на бытовом уровне армянином/ армянкой достаточно одного, и притом любого, родителя, идентифицированного соответствующим образом), но наличие именно отца-армянина предполагает присутствие дополнительных и весьма важных в быту внешних индикаторов этничности.
В роли этнического маркера здесь выступает прежде всего фамилия. Нам довелось наблюдать подобную ситуацию и при проведении других интервью. «События»[5] N застала, будучи молодой и социально активной женщиной. Сначала она была студенткой, а затем работала в различных организациях частного сектора, и в этом радикальное отличие ее жизненного опыта от демонстрируемого большинством армянок, проживающих в современном Баку. Подчеркнем, что в массе своей они вынужденно ограничивают свою социальную жизнь кругом друзей/родственников.
Мать ее была русской. «События»N пережила, будучи незамужней, но затем вступила в брак с азербайджанцем, и таким образом обладала до развода неким добавочным социальным капиталом. В результате мы можем более рельефно наблюдать значимость наличия/отсутствия мужа. И самое важное — информантка, в полной мере пережившая в повседневности ощущения носителя аскриптивной[6] идентичности, избежала жесткого прессинга (утраты жилья, имущества, работы и пр.). Таким образом, данное интервью хоть и демонстрирует воспоминания о «привычных» для акторов, отнесенных нами к армянам, повседневных практиках, в то же время, показывает и определенное разнообразие стратегий выживания во враждебном социальном пространстве. Именно описание этого разнообразия повседневных практик, а также вариантов конструирования этнической идентичности и является, на мой взгляд, центральным моментом в данном исследовании.
Для N, также как и для всех моих информантов, характерно довольно четкое разделение жизни на «до» и «после» «событий». Воспоминания же, связанные с травматическими переживаниями самих «событий», яркие и насыщенные подробностями. Вся предыдущая жизнь теперь уже рассматривается сквозь призму позднего, печального опыта, связанного с аскриптивной идентичностью.
Это противоречие, заложенное ретроспекцией сегодняшнего опыта информантки на советскую повседневность, приводит к двойственному воспоминанию о жизни «до». С одной стороны, этническая дискриминация случалась и тогда. «Но тогда, когда вот были эти моменты, скажем, ну в институте, например, из двух людей, которые одинаково подготовленные по данной теме, но нужно было, выбрать одного человека. Она (старшая сестра, С. Г.) четко знала, что прошел Мамедов, а не Абрамов или там кто-то еще. Я не говорю, что конкретно было направленно против этой нации, а просто по национальному вопросу о том, чтобы прошел азербайджанец. Но это я знаю, что это было всегда. В спорте я тоже с этим столкнулась. Национальные кадры нужны были, да. Если у нас в команде шесть человек было, и из них девочка одна была азербайджанка, например, и она просто может быть по национальности, ей менее всего подходит этот вид спорта. Но оттого, что она была одна, не имеет значение, хорошо она выступает или плохо, она все равно должна была быть, выступать в основном составе команды. <…> Были, были предубеждения, конечно, это чувствовалось. Но, конечно, не так остро, как потом».
С другой стороны, именно советские годы представляются и лучшими годами жизни, безмятежным временем, которое уже никогда не вернется. Поэтому далеко не все события того времени оживают в мрачноватом свете всегда имевших место этнических предубеждений. И после рассказа обо всех перипетиях жизни «после» она уже говорит: «А сейчас я думаю, что можно по всякому хаять советское время, но из-за того, что у меня есть эта проблема (аскриптивной этничности, С. Г.), я вспоминаю свое детство только как счастливое. И у меня есть конкретно претензии к Горбачеву (смеется), хотя многие и говорят, что он просто вскрыл нарыв… Не знаю, это может быть застой было самое счастливое мое… Потому, что меня не касалось это. Я ни в чем не чувствовала себя ущемленной». То, что «касается» сейчас,— это ощущение неуютности пребывания во враждебном этническом образе.
И здесь на первый план выходит апелляция к особенностям характера
(«Я считаю, что это от самого характера человека тоже зависит. У меня не было врагов, понимаешь. Чтобы я кому-нибудь насолила, а теперь он ничем другим меня не мог достать, а этим отомстил. Такого не было».), позволившим пережить все трудности, которые уже случились. Однако спокойствие и прежний «счастливый застой» так и не наступили. Вся жизнь после «событий» воспринимается ныне как пребывание в перманентно враждебном пространстве. Ты живешь, работаешь, растишь ребенка, но спокойствия душевного как не было, так и нет, и актор пребывает в состоянии неуверенности и, в некотором роде, постоянного страха.
Таков фон, на котором протекала жизнь, разделенная надвое дифференцированным опытом повседневности «до и после событий», и приходило или, скорее, навязывалось ощущение этничности, а в конечном итоге возникла и твердая вера в ее трагическую фатальность. Как события повседневности позволяют вообразить подобную фатальность, мы и попытаемся продемонстрировать на примере анализа данного интервью.
Но прежде приведем несколько замечаний по поводу целесообразности подхода к этнической идентичности бакинской армянки как к фатальности. Здесь нам следует обратиться к Бенедикту Андерсону, заметившему, что «во всем, что дано «от природы», всегда есть нечто не выбираемое. Тем самым национальность уподобляется цвету кожи, полу, родословной или эпохе, в которую довелось родиться, т. е. всему тому, что не дано изменить».[7] В то же время, специфика сообщества, которое мы исследовали, не позволяет нам говорить о «бескорыстной преданности» этничности.
В нашем случае даже если и имеет смысл говорить о преданности, то скорее о вынужденной.[8] Это тем более верно, что сами члены социума, обозначенного и в быту, и в публицистике как «бакинские армяне», нередко позиционируют себя в качестве неотделимой части более масштабного сообщества «бакинцев», особенной субкультуры.[9] Данное сообщество воображается как единый, практически гомогенный по образу жизни и разделяемым моральным ценностям, космополитический и, наконец, абсолютно чуждый национализма социальный организм, видеть себя составной частью которого было тепло и комфортно. Многие члены этого сообщества, в том числе и мои информанты, самоидентифицируется как члены социума, отличного от «тех, других» армян — не бакинцев.[10] Прежде всего, речь идет о дистанцировании от армян, проживающих в самой Армении. Сказанное не должно нас подтолкнуть к поспешному выводу, что для армян-бакинцев так и остались недоступны «переживания одновременности», позволяющие ощутить коллективную сопричастность «армянству». Эти переживания были связаны прежде всего с погромами в Сумгаите и особенно в Баку, а затем и с массовым исходом армян из Азербайджана. Было бы также преувеличением утверждать, что переживания, позволяющие актору почувствовать «себя» армянином, были совершенно недоступны и в годы расцвета бакинского общества. Но, выше мы это уже наблюдали и в случае с N, этничность в те годы, безусловно, не выступала в качестве первой скрипки в симфонии повседневных практик. А то, что пришествие национализма в повседневность совпало с погромами, депортацией и войной, придало трагический оттенок ощущению фатальности национальности.[11]
Речь, еще раз подчеркнем, в данном случае идет о том, что «миф о передаче этничности «по наследству» очень сильный. Этничность воспринимается как некоторая фатальность, трактуется как судьба, «говорящая кровь». Это не свободный выбор, но «приговор истории». Кроме того, ею объясняют образ жизни, поступки, способ видения мира и т.д.».[12] Вот эта фатальность, заключающаяся в отсутствии возможности выбора, актуальна прежде всего для бакинских армян. Здесь, однако, следует помнить и то, что «будучи как исторической фатальностью, так и воображенным через язык сообществом, нация преподносит себя как нечто в одно и то же время открытое и закрытое».[13] Дискуссии же о том, отдать ли предпочтение гражданскому типу нации или предпочесть вариант этнического национализма, пока не утихли ни в азербайджанской публицистике, ни на бытовом уровне.[14] Эти дискуссии, впрочем, проходят на фоне того, что государство, вольно или невольно, но проводит политику в духе либеральной модели при построении азербайджанского общества, основанного на принципе согражданства. Например, в новых паспортах национальность уже не указывается, но выяснение происхождения актора, в том числе и этнического,— любимое занятие, укорененное в повседневных практиках жителей страны.[15] Кроме того, власть продолжает контролировать фиксированную в тех или иных документах этничность. Так, например, институт прописки по месту жительства, по прежнему удерживает свои позиции, а записи ЖЭКов, архивы МВД или военкоматов, сохранившиеся еще с недалекого советского прошлого, сохраняют свою значимость.[16] Этничность, так же как и в годы советской власти, фиксируется и при выдаче метрик.
Подчеркнем, что этничность как проблема возникает не только в быту, но и при столкновении с властью, контролирующей выдачу документов, необходимых для идентификации актора в качестве «полноценного» гражданина. Это верно настолько, насколько власть в стране есть функция насилия, ограниченного коррупцией. Возможность снять с себя повседневный гнет страха и ощущения нестабильности лежит в «этнической ресоциализации», когда актор перестает восприниматься окружающими и властью как армянин. Для ее успешного прохождения одним из важнейших условий является добрая воля соседского (и/или коллег по работе) микросоциума, в который актор включен через неформальные связи. Второе условие — это желание власти (подчеркнем, ограниченной коррупцией) включить актора в состав социума. Для этого азербайджанская нация должна быть в определенной степени «открытой».
«Прежде всего, это касается понимания самого феномена нации. В представлении «либеральных националистов» нации не являются чем-то вечным и закрытым. Они возникают при определенных обстоятельствах <…> и способны к изменению. Для одних <…> нация есть результат свободного выбора людей, выражающих волю жить вместе и под «своим собственным» правлением <…>. Для других <…> это результат воли провидения, предначертавшей каждой части человечества ее собственную миссию».[17] И здесь следует заметить, что условия смены «этнического имиджа» могут быть уподоблены двуликому Янусу, так как они иногда помогают найти актору «свою» нишу в социуме, или, напротив, становятся нередко непреодолимой преградой на пути «этнической ресоциализации», выступая таким образом в роли агентов воспроизводства «неудобной» этничности.
Я бы рискнула порассуждать об азербайджанской нации как о в некотором роде «открытом» социуме. Но причины этой открытости усмотрела бы не стольков доброй воле членов данного социума или властей, а в особенностях советскойнациональнойполитики, отраженной, вчастности, встатистикенационального состава союзных республик,[18] возможности выбора нации по отцу или матери,[19] а также коррупции.[20]
Нодажеесли принятьеезаоснову приописании ситуации вреспублике, следует заметить, что для большинства представителей общности, к которой мы отнесли и наших информантов, фатальность нации связана с самой неизбежностью смены «этнического имиджа». Либо актор должен перестать быть армянином и для этого должно быть выполнено по меньшей мере одно из условий, отмеченных выше (а лучше оба), либо остается возможность замкнуться в семейном/дружеском кругу. Возможны исключения, когда актор остается и для окружения, и для власти армянином,но, в соответствие с банальной истиной, они только подтверждают правило. И все же, даже при условии успешной этнической «реабилитации» форс-мажорная фатальность ощущения сопричастности армянской нации остается, видимо, неизбежной. Все сказанное мы и попытаемся проиллюстрировать при анализе интервью, проведенного нами с N.
Волею случая жизнь для информантки сложилась так, что она была фактически исключена из неформальной сети общения, находясь в которой она могла бы приобрести ощущение армянской этничности. Отец N погиб в автомобильной катастрофе, когда она только родилась. С родственниками с его стороны она практически не общалась, и для нее он остался не более чем символом или, скорее, легендой. Историю о том, каким он был, она выдала во время интервью, как хорошо заученные стихи в прозе. «Он был очень хороший, хорошо разбирался в машинах. Его вообще все очень любили, уважали, он был очень веселый. Все это, конечно, по рассказам, дома у нас было его пианино, его гитара. Это для меня были такие символы, что он вот это все умел. Мама мне всегда говорила, что у него очень много друзей есть. И очень многие его друзья маму уговаривали, когда я была маленькая, что тебе трудно будет с двумя детьми, хотели меня забрать. <…> И вот во время этой аварии он сзади встал и вырулил, они оба остались живы, а он погиб. И для меня это было как подвиг. Я никогда много не читала, я много занималась спортом, у нас дома был всего один его портрет. В другой комнате у нас висел портрет Есенина, я знала, что это не он. Но я всегда их отождествляла. Мне казалось, что это мой отец в какое-то другое время. Тот, когда он умер, а этот, когда он был молодой. Оттуда я люблю Есенина, оттуда мне нравится, если кто-то вживую играет на гитаре. А больше как от живого человека, я от него ничего не видела. Больше у меня нет никаких ассоциаций». Это отсутствие воспоминаний становится одним из важнейших условий ее теперешнего подчеркнутого неприятия армянской этнической идентичности. По отцу она только формально армянка, его она даже не знала и не может считать себя армянкой, так как росла и воспитывалась матерью, русской.
Но этого мало, и свою удаленность от феномена «армянскости» она определяет еще и через отношения с родственниками. Если она ощущала свою этничность, то только «в плохом смысле этого слова. В том смысле, что я никогда этого не хотела. Даже тогда, когда этой темы здесь не было. Именно потому, что те родственники меня никогда не считали своей. Я с ними никогда не общалась. Я их знала теоретически. Но даже на своих днях рождения никогда не видела. Понимаешь. И поэтому, у меня все в моем организме было против них. И никогда меня жизнь не сталкивала с кем-то из них, чтобы по иронии судьбы кто-то мне был бы близким из них. Абсолютно». Эта современное прочтение бытового конфликта между родственниками, имевшего место в годы советской власти, теперь уже видится ей в контексте неприятия фатальной армянской идентичности, из-за которой ей пришлось пережить немало неприятных моментов.[21]
В данном случае мы видим безусловную ретроспекцию из наших дней. Сейчас, задумываясь о неприятии армянской идентичности, она этнизирует конфликт с родственниками, тем самым реифицируя национальную принадлежность. Родственники были плохие, потому что были армяне. Сейчас образ «чужого» и образ «армянина» для нее уже накладываются друг на друга, и помогают в этом «правильно» пропущенные сквозь сито памяти воспоминания о плохой «бабушке-армянке», не признававшей внучек. Но армянином был и отец, легендарная личность, идеальный образ которого определяет ее увлечения по сей день. Однако возможный конфликт восприятия прошлого не возникает, и в этом нет ничего удивительного. В этнической системе координат всегда можно допустить исключение.
Возможно, отец так и остался бы только легендой, но, уйдя из жизни, он тем не менее успел оставить в наследство важнейший маркер, сыгравший не последнюю роль в жизни N. «Паспорт давали в 1986. Когда дают паспорт, имеешь право выбрать национальность. Я взяла мамину национальность (мать русская — С. Г.), а фамилия осталась отца. Когда пошел весь этот процесс, я хотела поменять, но уже было очень сложно поменять. Сумгаит, да, был, по-моему, уже тогда. <…> Когда поступила, я не могла еще поменять фамилию. Да я в 1987 поступила. Первый курс проучилась так (с фамилией отца — С. Г.), а на втором курсе я только имела право менять фамилию, т. е. через два года после получения паспорта. В 18 лет считаешься совершеннолетней. В 18, а не в 16». Фамилию пришлось менять и матери, и им обоим это все же удалось. Но смена фамилии (девичья фамилия матери) не привела к избавлению информантки от рока неудобной этничности, преследовавшего ее затем долгие годы.
Естественно, что проблемы множились и усугублялись прямо пропорционально развитию армяно-азербайджанского конфликта. Здесь следует заметить, что это противостояние, вылившееся в войну, воспринимается только через события, непосредственно повлиявшие на жизнь информанта и случившиеся в столице. Прежде всего речь идет о погромах. Ни один из моих информантов не стал пускаться в какие-либо разглагольствования о событиях в Карабахе или в Армении. Даже сумгаитские погромы нередко воспринимаются как тексты из газет или репортажи, увиденные по телевидению. Вся риторика, связанная с «национальной идеей» освобождения Карабаха, прошла мимо и имеет для них смысл постольку, поскольку она деформировала всю их повседневность.[22]
В случае с N можно явственно наблюдать, как советская идентичность приходит в противоречие с реальностью погромов и вдруг возникшей архиважностью этнической принадлежности. О многих событиях погромов N рассказывала мать, и сейчас она вспоминает самое запомнившееся из этих историй следующим образом: «Ты не представляешь, какой это ужас. Как в советское время это было, когда все люди… выкинули там какую–то импортную вещь (смеется), какую-то, и все ее купили. И у большинства людей, как… «С легким паром». То же самое, наверно, и это произошло. Она говорит: «Я иду с N и вижу, что несут наши вещи».(пауза) Она говорит, у меня уже не было сомнений, никаких мыслей. У меня только одна мысль была, что я сейчас пройду мимо нашего блока и посмотрю… У меня уже не было никаких сомнений, что это нас разбомбили, разгромили. <…> И она говорит: «Я вижу там, наш ковер несут, потом наш транзистор несут, потом еще что-то (смеется). Я даже уже не обращала внимания на то, что несут и другие вещи. А я только свои искала, и в каждой вот этой самой я искала подтверждения тому, что мне не нужно сейчас заходить в блок, а пройти мимо. Просто убедиться, что это из нашего блока. Это было в нашем блоке, но это было на пятом этаже»». Этот, так запомнившийся информантке, случай символизирует разрушение прежнего мира. Мира, в котором этничность не играла большой роли, а люди, как и вещи, так или иначе, но были объединены одной, советской идентичностью. Вещи, с которыми актор соприкасался в повседневности, неизбежные и привычные спутники будней, трансформируясь в символы беды, вдруг становятся чужими. Общей беды советского человека, бакинца, а уже потом армянина или нет.
Ее собственные воспоминания о времени погромов весьма рельефны, но нас сейчас будет интересовать выдвинутый нами в ходе исследования тезис о том, что активных фигурантов погромов нельзя слишком поспешно определять как озлобленную толпу, целиком состоящую из беженцев. Например,N об их участии в погромах практически не упоминает. Но, наряду с этим, большое внимание уделяется поведению соседей и друзей. Одни спасали, помогали выжить. Другие, пользуясь случаем, пытались нажиться. Поэтому еще раз подчеркну, что жесткая идентификация погромщиков только с беженцами неубедительна.
Участие или неучастие в данных массовых действиях во многом определялось только личной порядочностью актора. «Но это уже была бешеная, я считаю, что во всех этих погромах участвовали ненормальные, конечно, люди, даже не идейные такие, на этом помешанные, а накуренные, напитые, просто кем-то… подстрекнутые кем-то, вот так, наверное». В истории одной семьи, которой не удалось избежать погрома, фигурируют соседи, которые помогали спастись и те, кто стремился нанести урон, причем, зачастую и не рассчитывая на материальную выгоду, а только на эмоциональные преференции. «И только благодаря нашему соседу, они там… и бензин был и все это. Благодаря нашему соседу, они, это самое… ее дальше не тронули». И вместе с тем «…у нас тоже во дворе жила одна дура… Со мной в это время ходили мои одноклассники (смеется). Они меня тоже как-то оберегали, опекали. В институт со мной ходили, обратно, и все. <…> В общем, мы идем втроем, они двое и я. Вдруг вышла наша соседка. Как раз она была вот такая, бывает такие лячярки, хаясызки (скандалистка, наглая — С.Г.). Она, в общем, больше криком, ничем другим она, конечно, не испугает, но все равно это неприятно. И вдруг нам на встречу, вот эта Г., вот эта самая, которую разгромили. Она вернулась, что если какие-то вещи остались, где-то она уже у каких-то знакомых остановилась после разгрома. Это было до 20 числа (январь 1990 г. — С.Г.). Теперь это уже после 20 числа. У них осталась совершенно открытая квартира, кто хочешь заходи, что хочешь бери. Там и соседи поучаствовали, все, кому не лень <…> из нашего же блока. <…> Короче, пока она прошла по двору, она ее с ног до головы и как хочешь ее обозвала: и матом, и я не знаю кем и чем». Так или иначе, но погромы миновали информантку, хотя в ее повседневную практику пришла привычка жить вне квартиры и даже республики. Как и многие другие моменты, ныне презентируемые как наиболее тяжелые, она пережила в России, куда на короткие отрезки времени уезжала к сестре. Этот страх попасть под каток погромов стал одним из первых явлений, обозначивших значимость этничности в повседневности. Жизнь заметно изменилась, частые отъезды сменялись пребыванием на родине, но теперь уже под присмотром доброжелателей (друзей, хороших знакомых или одноклассников).
И здесь в ее жизни в полную силу заработали агенты воспроизводства этничности. Власть, протянувшая к ней указующий перст в документах, и «доброжелатели», считавшие своим долгом разоблачение «этнического врага», засевшего в тылу. При этом распознать этническую принадлежность позволяли именно документы, которые выступили первичными индикаторами аскриптивной идентичности. Рассуждения же об особенной внешности, демонстрирующей этничность актора, в данном конкретном случае, не становятся определяющими в момент рефлексии по поводу повседневных трудностей. Хотя во всех историях, услышанных мною, так или иначе, но «особенная» внешность все же служит в некоторых случаях маркером нации.
Подобную же ситуацию мы встречаем и в случае с N. «Ну, из-за внешности мне что говорят, ну, ты на русскую похожа. Моя свекровь сразу определила. Вот она не знала, но сразу сказала. В любом случае вот, например, когда наша бабуля умерла, мамина мама, сейчас она лежит на этом кладбище (армянском — С. Г.), мы тоже вообще не могли на кладбище ходить. Никак. Во-первых, мы без мужиков. И так страшно. Еще на это кладбище пойти. Повесить афишу, что ты идешь к русской бабушке на кладбище. Все-таки один раз мы, ну, мама там сны видела. Ну, в общем, скучала. Бабуля умерла в 1989 году, в принципе это все вот так вот свежо было. Мы пришли к ней, пока стояли, пока цветы туда-сюда… Тоже, да, один прицепился к нам. Нет и все! Нет! Она говорит: «Слушай, иди прочитай, иди посмотри». Сама уже мне говорит: «Я его буду задерживать, а ты беги отсюда» (смеется). Конечно, мы тоже ушли и больше никогда не ходили, до тех пор, пока это вот так, как сейчас не улеглось на таком уровне, и пока мама не нашла таких знакомых, у которых тоже, там вот рядом кто-то похоронен. Русские. Они ходят всегда и мы ходили только тогда, когда ходят они». Рассказ о проницательной свекрови сложно как-либо прокомментировать, так как мы не обладаем достаточной информацией. Что же касается случая на кладбище, то повод усмотреть в информантке армянку можно легко понять через особенности места встречи.
Так или иначе, но особенную роль в жизни N сыграли именно документы. Паспорт, как это было показано выше, ей удалось достаточно безболезненно заменить на новый, в котором фигурировала уже девичья фамилия матери. Однако к моменту начала «событий» она была студенткой, и необходимо было также заменить, например, зачетную книжку. Именно студенческая жизнь, в какой-то момент превратившаяся в подобие пытки, заключающейся в повседневности встреч с актором, поставившим перед собой цель рассчитаться с N за Карабахский конфликт, заставила ее почувствовать всю тяжесть «неудобной этничности».
В происходящее включились представители микросоциума, окружающего любую студентку. Оказалось достаточным только двух/трех «активных националов», чтобы проблема аскриптивной этничности прошла красной линией через все студенческие воспоминания N. Сейчас эмоциональность этих воспоминаний может показаться несколько преувеличенной в свете того, что информантка так и не уехала в те годы из страны, хотя принципиальная возможность для отъезда существовала. Однако для нас интерес представляет прежде всего сам момент узнавания в акторе носителя «вражеской идентичности». «На первом курсе я же была. Это я потом. В принципе, например, я поменяла. Но у меня зачетка, в которой никто не собирается скрывать этого, потому-то всем на это наплевать. Они просто взяли и зачеркнули в зачетке сверху мою фамилию. Я начинаю все это стирать, я начинаю все это замазывать и т. д. Что мне говорят. Приходишь на другой экзамен. Среди педагогов были не просто многие, которые цеплялись, но очень многие. Он открывает зачетку —«Ага! Зачем так сильно зачеркнута фамилия?» Смотрит на тебя, на кого ты похожа. «А что, какую фамилию ты зачеркнула, на какую поменяла? Ты, что замужем? Нет, ты не замужем» ит. д. И начинается все. Это вообще, лучше возьми и уходи. Кроме того, что пускай это будет два на экзамене, пускай это будет отчисление с института. Кроме того, моральное, то, что ты испытываешь в этот момент, это большего уже не надо, понимаешь?». При первой же попытке изменить документ, информантка сталкивается с проблемой узнавания в ней армянки. Речь идет именно о повседневной практике неприятных встреч и разговоров. Однако ничто не стало непреодолимой преградой в деле приобретения высшего образования, и институт она успешно окончила.
Нет также оснований считать, и сама информантка об этом говорит, что подобные выяснения причин изменения фамилии всегда заканчивались идентификацией ее как армянки. Но сам факт этой повседневной, в какомто смысле рутинной практики выделения информантки из относительно гомогенной студенческой общности, придания ей особого статуса,[23] к которому воображение самого актора способно дополнительно присовокупить массу неприятных возможных последствий, переводят студенческую повседневность в проблемное поле.
Эта ситуация реифицирует повседневные трудности, разрешение которых видится неподвластным усилиям самого актора. Здесь все решает внешняя сила, с волей которой приходится смириться. Сама социализация в сообществе, произошедшая до начала «событий», предполагает наличие информации о N в самых разных инстанциях, о многих из которых можно просто позабыть. Уровень конфликтности повседневных практик в данном случае напрямую зависит от необходимости повторных контактов с властью,[24] которая может обладать неудобной информацией, помноженный на добрую или нет волю конкретного чиновника, располагающего данным властным ресурсом.
Хотя навязанная идентичность, как правило, приходит в повседневность через власть, но сама власть всегда персонифицирована. Она может быть и «плохой», и «хорошей», но никогда безликой и в большинстве случаев подразумевает вполне конкретную причинно-следственную основу поступков обладателей властного ресурса. Это, как правило, не бескорыстное желание послужить родине, обличая внутреннего «исторического врага», а вполне конкретное стремление приобретения финансовых дивидендов. Закон может насколько угодно жестко оговаривать равноправие граждан, но повседневная практика в силу реалий армяно-азербайджанского противостояния и привычки мыслить категориями коллективной ответственности предполагает свободу действия и убежденность в собственной безнаказанности властной персоны (т. е. конкретных чиновников на местах).
При этом сама власть, аккумулированная в контроле над ресурсом «узнавания истинной этничности», совсем необязательно должна применять реальные механизмы насилия. Нередко давление осуществляется через простое придание публичности факта принадлежности к социуму «чужих». Метод действенный настолько, насколько часто информант вынужден контактировать с конкретным актором,[25] облеченным тем или иным властным ресурсом, а также насколько последний способен через публичность привлечь к участию в акции осуждения любого представителя общественности, эмоционально переживающего сопричастность нации, находящейся в условиях неудачно разворачивающегося противостояния.
Попадание в подобную ситуацию демонстрирует следующее воспоминание из студенческой жизни. Студент из азербайджанского сектора (узнаваемый и весьма спорный маркер сообщества безусловных носителей национальной идеи), узнавший об «этничности» N, принялся преследовать ее. «А узнал он об этом тоже случайно. Я сдавала книгу в библиотеку, в библиотечном зале. Все документы, которые у меня на руках были, я поменяла так: заявление пишешь, что ты потеряла, так? Тебе дают новый. Правильно? Вот и все. Зачетку я так поменяла или что там было, ну комсомольский билет. Я не могу, как называется в библиотеке это штука, я же не могу ей сказать — вытащи и напиши мне новый. Я вообще не могу ходить в библиотеку, я просила, чтобы мне брали книги. Потому что она тоже высказала мне при всех. Не то, чтобы высказала, это скандал был и все… <…>. Да, он в библиотеке об этом узнал. Они оказались какими-то знакомыми. Она ему сказала и меня показала. А он оказался рьяный такой… активист». Сам факт неизбежности повседневной зависимости от присутствия рядом кого-либо, кто может охранять, пронизывает всю эту жизненную историю. Иногда это одноклассники, в какой-то момент парень, испытывавший теплые чувства, затем муж, но только в связи с данным инцидентом она вспоминает о том, что родные для ее безопасности наняли профессиональных охранников.[26]
Именно они разрешили эту ситуацию. «Но с ним один раз разобрались все-таки, но он не успокоился. В очередной раз инцидент такой был. Просто я не знаю, как они ему объяснили, что они ему сказали. Один раз это все-таки было. Они завели его в пустую аудиторию. Я не знаю, что там было и все. Я не скажу, что он меня обходил после этого за километр и думаю, что при удобном случае он меня все равно бы ущипнул». Эта история, тем не менее, имела продолжение, что демонстрирует нам степень зависимости от проблемы узнавания аскриптивной этничности информанта. «Да, оказалось, этот парень из института, из-за которого я ходила с телохранителями, оказалось, что он живет где-то на Аджеми (станция метро — С. Г.). И как раз это было после института, когда я уже закончила, не помню, куда я ездила и почему. Но часто я именно на метро ездила. И получалось так, что я приходила, спускалась в метро, и он там стоял. И конечно это всегда был такой напряг. Или я уходила. А потом вообще перестала ездить на метро». Это тот конфликтный потенциал, который достался ей в наследство от института. Дальнейшая повседневность предполагала отсутствие проблем, связанных с этничностью. Но интересно то, что, рассказывая об этом случае из студенческой жизни, она пускается в рассуждения о возможных стратегиях преодоления конфликта, возникающего после узнавания. Это все тот же вариант замыкания повседневности в пределах семейного/дружеского микросоциума. «Ты знаешь, когда дома долго сидишь, не выходишь, кажется, все тихо, спокойно». Кроме того, возможные способы снижения напряженности видятся и в обладании определенными навыками, которые способны, по ее мнению, придать ей имидж «своего». «Если, например, знаешь их язык, то это тоже очень большой барьер, который…Мне кажется, когда человек говорит на их языке, это уже располагает к тому, что ты как-то уважаешь их. Я никогда двух слов не могла ни сказать, ни связать».
Главная же стратегия, привлекательная своей относительной простотой (язык все же требует для своего изучения определенных усилий и среды, которой у русскоязычной бакинки может и не быть, ограничение жизни приватным пространством для молодой женщины, вынужденной содержать мать-пенсионерку, также неприемлемо), заключается в предотвращении возможности придания публичности «факта этничности». Мы уже видели эти типичные практики, когда при установлении новых социальных контактов информантка «держит в тайне» этничность. «Ну, конечно. А кто об этом знает. Круг людей уже, конечно, меняется. Там, где ты заполняешь анкету, где ты можешь это избежать, ты это не заполняешь и все такое. <…> Нет. Ну, по крайней мере, кому нет необходимости, зачем я должна это не просто говорить, афишировать. Даже делиться этим не хочется. Зачем?». Следует расшифровать эту необходимость молчания. Трудно представить повседневную практику, при которой каждое новое знакомство должно сопровождаться озвучиванием этничности. На бытовом уровне этого не происходит, но существует «любовь к изучению генеалогии», о которой говорилось выше.
Здесь следует заметить, что круг людей «городских» (понятие, заметно отдающее духом релятивизма)— в данном случае его можно определить, как состоящий из тех, кто прошел социализацию в Баку (школа, институт),
— весьма узок. Эта социальная прослойка особенно сузилась после массовой эмиграции конца 1980-х—начала 1990-х. Можно с большой долей вероятности прогнозировать, что так или иначе, но при ревизии друзей/знакомых/ родственников два бакинца рано или поздно натолкнутся на общих знакомых. Среди них могут быть и те, кто знал информанта в «прошлой жизни». Так, например, «N» в бытность ее студенткой от перевода в Ленинград отговорил руководитель комсомольской организации института. «Парень — азербайджанец. И так очень настоятельно сказал, я сам поговорю с твоей мамой, позвонил, сказал, вы вообще не должны волноваться. Хотите я буду там, абсолютно не испытывая ко мне никаких ни чувств, ничего. Он гораздо старше меня. Где-то, может быть, сострадание или еще что-то, он чуть ли не моей рукой написал — «от перевода отказываюсь». «Такие студенты не должны покидать наш институт. Вы должны, не знаю, то-то ит.д. ит.п.» Осталась здесь. Ты знаешь, я когда работала здесь, уже мы случайно с ним столкнулись, он пришел к нему (директору фирмы, в которой она работала — С. Г.), они тоже гдето познакомились на курсах по английскому и подружились с ним там. Он стал приходить к нему в офис на работу. Он… одним вздохом, одним словом, одним, я не знаю, жестом не дал понять, что он знает, кто я, что я, там и т.д. Вообще, абсолютно нет. А этот подлец (директор N— С. Г.) … потом он думал, что он ему Америку открыл, что вот моя работница, она такая-то и такая-то. Он говорит: «я знал, ну и что». Шеф не знал, но когда я оформляла документы, я вынуждена была сказать». Вновь мы возвращаемся к документам, которые несут в себе неудобную информацию, вносящую дисгармонию, в казалось бы уже отлаженные повседневные практики. Причем случаи столкновения с необходимостью добывания того или иного документа могут сохраняться в памяти и в силу своей видимой курьезности. «Ну, я думала, за справку, что можно дать, ну ладно 3 ширвана (около 6$). Пускай это нечто грандиозное, она перерыла весь архив, от силы мы ей дадим 5 ширванов (около 10$), но не больше. Она звонит домой и говорит: «ты зачем не сказала мне раньше, ты знаешь, это какое дело? У тебя какая фамилия была раньше? Ты знаешь, я тебе справку не дам». <…> Я говорю: «а вы не имеете право не дать», а она говорит: «я не имею права, но ты иди ее и ищи, ее не будет». Я говорю: «сколько вы хотите?» Она сказала: «100 долларов». По телефону я ничего не стала ей говорить. Но когда мы пришли забирать эту справку, она чуть ли не дралась со мной. Я сказала: «ладно, 100 — это не серьезно, все, что я вам могу дать это 10 ширванов» (около 20 $). Она сказала «нет», потом она побоялась, что будет что-то такое. И она, вот я клянусь, я не вру, взяла эту справку села на нее и сказала: «я тебе ее не дам». И мы с ней чуть не подрались. Наконец-таки она увидела $50 бумажку, она поняла, что больше она не получит. Она ее вытащила, мы обругали друг друга, как хотели — я за то, что она потрепала мне нервы, она за то, что я обладательницей этой фамилии была, со всеми оскорблениями и все такое. С таким концертом я брала эту справку». Этот случай иллюстрирует выдвинутый нами тезис о власти, ограниченной коррупцией.
Трудно сказать, насколько истинными являются утверждения чиновников на местах о запрете выдавать какие-либо справки армянам, но, несмотря на невозможность определения уровня легитимности подобных действий (т. е. были ли они действительно санкционированы вышестоящими инстанциями), подобные случаи прекрасно отражают ситуацию всевластия «денег», стирающих этнические границы и служащих ограничителем функции власти. Прежде чем продолжить анализ этого рокового фактора власти/ коррупции, сопровождавшего N на протяжении ее жизни в Баку, остановимся на ее замужестве.
Будущий муж — одна из веских причин, по которым она предпочла остаться в Баку, а не уехать. Развод, сопровождавшийся некрасивыми семейными сценами, свел воспоминания о нем к необходимому минимуму. Он не выглядит защитной стеной, отделявшей N от ненужных расспросов. Более того, воспоминания, относящиеся к началу 1990-х годов и связанные с мужем, также демонстрируют нам опасения по поводу возможного разоблачения этничности. И связанно это с очередной возможностью столкновения с властью. Это, по сути, вновь возникающее ощущение, что аура фатальности национальности будет сопровождать ее всегда, если это происходит и при муже-азербайджанце и при русской фамилии в паспорте. Это возможно потому, что на какой-нибудь станции метро, совершенно случайно она столкнется с человеком, которого она много лет не видела и успела позабыть, и он будет знать все о ее «этничности». Это возможно и по той простой причине, что где-то в недрах бюрократической системы обязательно хранится, пусть и в запылившейся папке, документально фиксированная «этническая реальность» ее теперь уже весьма неудобного прошлого. «Почему, потому, что тогда ходили, собирали в Карабах. Представь себе, Т. (супруг — С. Г.) прописан у нас, за ним каждый день приходят, мы его то прячем, то он не ночует, то не открываем дверь. Потому что он не хочет идти. Не потому, что я не хочу его, не потому, что он идейно там воображает, он не хочет идти туда (!), он не хочет снова в армию, и уж тем более туда. Ну, тогда собирали так, что в дверь не просто постучались и ушли, а ломились и ломали и все, все. <…> Каждое утро я просыпалась … независимо от того, что кто-то постучал или нет, мелкая дрожь. И я боялась не за то, что его в армию заберут, хотя я не хотела. Я боялась, что кто-нибудь скажет, что мало того, что он в армию не идет, а что у него жена вот такая. Я боялась, что его на месте растерзают». Все же этот страх за мужа, пришедший из воспоминаний, выглядит несколько преувеличенным. Она боится за мужа, теперь уже нелюбимого человека, а не за себя. Но каким бы преувеличенным или искусственным он (данный страх) не казался, этот узелок, оставивший заметный след в истории жизни, некое место памяти, демонстрирует нам перманентный повседневный страх «разоблачения». Агентами возможного разоблачения неизменно выступают все те же люди, облеченные властью или случаем обладать знанием о ее прошлом.[27]
И все же муж как носитель неконфликтной этничности, безусловно, важен и для N. Мы это видим, когда информантка объясняет причины своего отказа/согласия эмигрировать. «Когда нет человека, которому можно довериться, чтобы продать квартиру. Мать пенсионерка и из дома не выходила. Я не могла. Хотя многие считают, что я деловая и пробивная, но это не так. А сестра… можно было уехать, но рассчитывать только на себя… Одна я еще могла бы решить свою судьбу, но мать, ребенок, конкретной помощи от сестры нет… Потом, знаешь, реально продать квартиру, можно было последние десять лет, а их я как раз прожила более-менее спокойно. А до этого слишком трудно. И не было пути назад. А как там получится, я не знала и боялась остаться без крыши над головой. Потом в самые тяжелые моменты, я как раз встречалась с Т., а он не хотел уезжать. <…> Но все эти годы у меня была эта сумка, не знаю ее как назвать, тревожный чемодан, там документы лежали, какие-то вещи. Я могла ее взять и уехать. Каждый отъезд не был связан с моим желанием. А для меня очень важно ощущение своего родного дома. Мне ничего там не нравилось. А сейчас вот Д. (второй муж — С. Г.) сыграл в моей жизни такую роль. Может я такой человек, не знаю. Когда не хочешь, все плохим кажется. А сейчас, когда уже хочется, то все видится по-другому». Этот финал истории N как бакинки закономерен, и для многих, по-прежнему остается единственно возможным. В республике в основном остаются только те армянки, которые состоят в браке с азербайджанцами, решительно нежелающими уезжать. Те же незамужние (или имеющие мужа, не приписанного к «титульной» нации), кто все эти годы прожил в Баку, так или иначе постепенно уезжают.
В связи с этим, изучая ситуацию с бакинскими армянами, имеет смысл обратиться к объяснительной модели Роджерса Брубейкера о постимперской ситуации и разъединении народов. Основные миграционные потоки обмена населением между Арменией и Азербайджаном уже прошли, но постепенный исход, как мы видим, армян, русских, евреев или украинцев все еще продолжается. Однако прозорливое наблюдение Брубейкера относительно того, что «по-видимому, эти миграции будут весьма разнообразны по характеру. В них потенциально могут участвовать десятки этнических групп, перемещающихся в различных направлениях»,[28] отражает всю неоднозначность данного исхода.
Прежде всего, необходимо согласиться с тем, что этноразъединительные миграции оказались весьма затяжными. Несмотря на взрывной характер миграций азербайджанского населения из Армении и армянского из Азербайджана, когда уже казалось, что процесс этноразъединения достиг своего абсолюта, мы видим, что миграции, хоть уже и не массовые, но продолжаются. При этом не только бытовой, но и экспертный уровень дискурса зачастую весьма скептичен по отношению к утверждениям о все еще сохранившемся армянском/азербайджанском населении на территории «противника». С одной стороны, подобный скепсис отражает уровень враждебности по отношению к другой стороне конфликта. Это, по сути, утверждение каждой из сторон, что среди них «мы» не можем жить, отражающее всю глубину тотального неприятия другой стороны. Но вместе с тем, в Азербайджане, и именно в последние годы, возник миф о как минимум 30 тысячах армянах, проживающих в стране. На бытовом уровне увлеченность цифрами допускает и количество в 50 тысяч армян.[29]
При этом и на уровне политиков, и на бытовом апелляция к этим мифическим цифрам носит весьма противоречивый характер. С одной стороны, это — «полюбуйтесь уровнем нашей толерантности». С другой — вот она, наша слабость. Несмотря на все, что «они» нам сделали, «мы» их все еще терпим». Заметим, что практически во всех случаях жонглирования цифрами за лесом из них не принято видеть живых людей с их никому не интересными проблемами повседневности. Сама же реанимация образа многочисленной «вражеской общины» на «нашей» территории, всего лишь еще один повод для спекуляций, а не рассуждения в духе «давайте задумаемся, как мы жили все эти годы и как нам жить дальше». Впрочем, подобные рассуждения с каждым годом все больше и больше будут походить на простые спекуляции. Рискну предположить, что неизбежные этноразъединительные процессы скоро сведут армянскую общину в Азербайджане на нет, что, впрочем, случится и с все еще остающимися в Армении азербайджанцами. Сколь долго будут циркулировать слухи/ сплетни о подозрительном происхождении соседа или соседки («ты знаешь, его мать была армянкой»), покажет время.
Здесь же можно и нужно сделать допущение, что современная миграция армян уже «не будучи столь прямо» связана с насилием, все же вызвана «реальной угрозой или обоснованным опасением насилия».[30] Но в то же время, эти опасения сильно разбавлены проблемами экономическими. И не имеет смысла гадать на тему, какой из этих факторов становится определяющим при принятии решения эмигрировать, если куда более тяжелые годы наша информантка все же прожила на родине.
Именно этот последний поступок информантки, выразившийся в согласии на эмиграцию, когда появляется возможность избавиться от аскриптивной идентичности, позволяет нам увидеть всю глубину ощущения фатальности национальности. Вся череда столкновений с властью, казалось бы, остается только в воспоминаниях. «Я в микрорайоне не прописана, но звонят туда и вызывают меня (в один из РОВД Баку — С. Г.). Он мне, значит, так культурно объясняет и говорит: «Вы знаете что, вот необходимо вам придти, вот есть там несколько вопросов, все»
— «А-а в смысле», — я ему говорю, «в чем дело, к-какие проблемы, вообще». Он мне говорит: «Никакие проблемы, хотите мы пришлем повестку, в смысле приходите по повестке (!), хотите, пришлем за вами кого-нибудь (!)»… Это все… в смысле так очень просто звучит, я понимаю, что это звучит с его слов, ему это очень просто, мне это…в общем, ужасно. Короче, мы… он говорит: «Ну, если сегодня придете, будет еще лучше». <…> Вот, мы сидим там в кабинете. И он начинает меня все спрашивать. Вот как ваша фамилия была, вот как это было, вот как, вот, почему вы поменяли… С какой целью вы поменяли. Ия… в страхе от того, что вообще там, что и чего, у меня там с собой все документы, и я с собой беру, в смысле… то что мой отец умер, когда он умер, когда там чего, не знаю что. И, в общем, он мне говорит: «Вы мне можете это все не показывать, я просто вас спрашиваю». <…> А мне кажется, вот сейчас он просто со мной хорошо разговаривает, а на самом деле, что-то такое случилось <…>. Потом он начинает меня спрашивать, что: «А вот, ваши родственники…вы поддерживаете с ними отношения?» Я говорю: «Нет». Он мне говорит, что: «А вы куда, куда-нибудь выезжали?» (пауза) Ну, да я за это время не выезжала никуда. Я говорю: «Я не выезжала никуда». Он мне говорит: «А это может кто подтвердить или мы можем это как-то проверить, что вы не выезжали, что вот…». И я… вижу, что с каждым вопросом это… все глубже, глубже. (пауза) В итоге… значит, в конце, он очень так это самое, «спасибо, вы мне очень помогли, иначе мне пришлось как-то вас по-другому искать. Ну, просто потому что мы следим за вашим передвижением… вы оттуда сюда прописались…ну, вот и все… Мы должны знать»
Получено российское гражданство. Новый паспорт — это документ, в котором все в порядке с национальностью (Ф.И.О. также маркируют ее как русскую). Но этничность бумерангом возвращается к ней через ребенка, которая воспитывалась как азербайджанка и социализировалась в бакинской школе. «Вот в той школе, где она училась, их директор, он приходит в русский сектор и проводит урок. Он говорит — армяне наши враги, а русские — наши первые враги… И мой 8-летний ребенок приходит и спрашивает у меня. Она не у меня, она у мамы спрашивает: «Бабуля, вот как же у меня ты русская и мама русская, а папа у меня азербайджанец, а как вот так он сказал, что вы враги». Я как должна была объяснить ей еще что-то…? О чем ты говоришь, она и сейчас считает, что они враги. Я же не могу ей объяснить все, как было на самом деле». Эта сконструированная ради блага ребенка азербайджанская идентичность (ведь еще недавно информантка не собиралась эмигрировать) теперь становится еще одной проблемой.
Это все та же фатальная этничность, которая, как заведенная, продолжает преследовать N, создавая вокруг нее жесткую реальность, с которой приходится считаться. И она признается, что «Это, наверное, смешно сказать. Начать с белого листа. Этого не будет никогда. Не потому, что какие-то воспоминания. Наша система так устроена. Может наши дети будут по-другому. Наша система так устроена. Мы никогда не сможем забыть, кто мы, что мы… Все равно я уверена, что и там мне что-то понадобится (в России — С.Г.), но там это, я надеюсь, будет по-другому. А здесь я от всего этого устала». Жизнь вне этничности, когда о ней не задумываешься, жизнь в Эдеме, который воображается, как когда-то «самый интернациональный» город Баку, уже не мыслится возможной. Все, чего еще можно добиться, так это прожить жизнь в стране, где этничность можно не скрывать. Мир окончательно и бесповоротно трансформировался в национальный, и от этого уже никуда не убежать, не уйти. Эта когда-то кем-то воображенная реальность, как фотография «Есенина — воображаемого отца»,[31] так и будет всегда стоять перед глазами в качестве неизбывного доказательства фатальности национальности.
[1] Здесь следует помнить, что «Любая жизнь неповторима, имеет смысл. Любая жизнь — ценность. Невозможно уйти от ощущения ее значимости и ценности, огромной для того, кто эту жизнь прожил. <…> С другой стороны, оказываешься на той пограничной полосе, где можно увидеть, как за совершенно добровольными решениями, за случайностями обнаруживается социально структурирующее начало. <…> Спектр альтернатив не бесконечен. И тогда необходимость выдается за добродетель. Социальное изменение выступает как результат осуществления желаний, превращения воображаемого в реальность». (Козлова Н. Советские люди. Сцены из истории. М., 2005. С. 29).
[2] Воронков В. Избранные части дискуссии // Расизм в системе социальных наук / Под ред. В. Воронкова, О. Карпенко и А. Осипова. СПб, 2002. С. 185.
[3] «Разумеется, язык обыденности чрезвычайно категоричен. Он делит население согласно взаимно исключающим этнонациональным категориям, не допуская поправок на смешанные или неоднозначные формы. Но этот категорический код, несмотря на его важность в качестве конституирующего элемента социальных отношений, не может считаться верным и точным описанием этих отношений». (Брубейкер Р. Мифы и заблуждения в изучении национализма //AbImperio. <http://abimperio.net/scgi-bin/aishow.pl?idlang=2&state=shown&idnumb=3>). Эти выводы, сделанные относительно межэтнических отношений в Трансильвании, на мой взгляд, вполне релевантны и при описании армяно-азербайджанских отношений в наши дни.
[4] Абельс Х. Романтика. Феноменологическая социология и качественное социальное исследование <http:// www.soc.pu.ru/publications/jssa/1998/1/a10.html>
[5] Здесь и далее под словом «события» подразумевается армяно-азербайджанское противостояния конца 1980х — начала 1990-х годов. Именно это обозначение утвердилось на бытовом уровне. В этих «событиях» центральным эмоциональным моментом для бакинских армян выступают погромы января 1990 года.
[6] Аскриптивный (от англ. Ascription, приписывание) термин, введенный Р. Линтоном, затем принятый Т. Парсонсом для обозначения одной из альтернатив социальных ориентаций, составляющих оппозицию приписывание — достижение (ascription — achievement). Об индивиде можно судить или соответственно вести себя по отношению к нему, ориентируясь либо на приписанные ему качества (возраст, пол, престиж, цвет кожи ит.д.), либо на его реальное поведение и успехи (как представителя профессии, гражданина, налогоплательщика ит.д.). Эти понятия широко применяются для характеристики социальных статусов, т.е. в качестве критериев стратификации. При этом предполагается, что в развитых индустриальных обществах социальный статус личности во все возрастающей степени определяется его реальными успехами (ориентация на достижение), а не аскриптивными признаками (приписывание). (Ионин Л. Г. Социология культуры. М., 1996. С. 37).
[7] Андерсон Б. Воображаемые сообщества. М., 2001. С. 161.
[8] «Однако современноепонимание свободыпредполагает, что идентичность непредписываетсячеловеку, а появляется в результате выбора». (Геллнер Э. Условия свободы. М., 2004. С. 18).
[9] «…именно в те годы (речь идет о 1960-70-х годах — С. Г.) возникло представление о «бакинцах» как особой нации и, следовательно, отличающихся не только от тех, кто «не азербайджанцы», но и от самих «азербайджанцев», которые «не городские» жители». (Бадалов Р. Баку: город и страна // Азербайджан и Россия: общества и государства / Под ред. Д.Е. Фурмана. М., 2001. С. 256-279).
[10] Кподобнымвыводамприходят и О. Бредниковаи Е. Чикадзе, которыевыделяют вотдельнуюгруппу армян выросших в «…интернациональной среде. Для них земляческая («кавказская») идентичность более значима или заменяет этническую». (Армяне Санкт-Петербурга: карьеры этничности // Конструирование этничности / Под ред. В. Воронкова иИ. Освальд. СПб, 1998. С. 227-259).
[11] «Война повсеместно сопровождала попытки расформирования старых государств и создания на их территориях новых. Становление государств безвойны явлениевистории чрезвычайно редкое. В нашидни к такимисключениям относятся раздел Чехословакии и объединение двух Германий. <…> Но это исключения, а в качестве исторического стандарта мы имеем войну как созидательницу государства, и государства, рожденные в войне». (Лангевише Д. Что такое война? Эволюция феномена войны и ее легитимация в Новое время // Ab Imperio. <http://abimperio.net/ scgi-bin/aishow.pl?idlang=2&state=shown&idnumb=13>) Анализируя теорию национализма Э. Геллнера, В. С. Малахов соглашается с тем, что «Своей цели — достижения этнокультурной гомогенности — национализм добивается предельно жестокими методами. Это уже не принудительная ассимиляция, но массовые депортации и геноцид». (Национализм как политическая идеология. М., 2005. С. 79). Многие из подобных «предельно жестоких» практик можно наблюдать и в случае армяно-азербайджанского конфликта. См. также: Геллнер Э. Указ. соч. С. 140-142.
[12] Бредникова О., Чикадзе Е. Указ. соч. С. 256.
[13] Андерсон Б. Указ. соч. С. 164.
[14] Так, например, описывает азербайджанский социум председатель Союза писателей Азербайджана Анар: «То, что эти народы считают себя азербайджанцами, справедливо и правомерно. Но, будучи азербайджанцем, лезгин не должен отрекаться и не отрекается от своего лезгинского происхождения, талыш — талышского, аварец — аварского, тат — татского, курд — курдского. Точно также и азербайджанский тюрок не должен отрешаться от своей тюркскости». (Раздумья об азербайджанстве. <http://www.baku.ru/pubs/la/20000101-Part-3_001_RU.asp>) Заметим, что о проживающих в Азербайджане 30 тыс. армян (эту цифру озвучивал Гейдар Алиев, а по переписи - 120.7 тысяч (1999 г.), известный писатель не упоминает. Подход же, когда под азербайджанцами понимаются только тюрки, можно проиллюстрировать на примере статьи известного в республике политолога Расима Мусабекова. «Подводя итоги, можно сделать однозначный вывод о том, что (если абстрагироваться от карабахского армянского сепаратизма) наличие множества этнических меньшинств в пределах границ Азербайджанской Республики не представляет какой-либо существенной угрозы ее целостности и независимости. Удельный вес азербайджанцев, повышавшийся на протяжении всего минувшего века, вырос с 61.2 процента в 1926 году до 90 процентов в 1999 году». (Мусабеков Р. Становление азербайджанского государства и этнические меньшинства / / Азербайджан и Россия: общества и государства С. 337-362).
[15] «Он («среднестатистический» азербайджанец — С. Г.) одержим желанием влезть в душу каждого встречного и выявить его подлинную сущность — причастность к тому или иному региону (трайбу): носится с этим вопросом по миру, гласно или негласно зондирует любого нового собеседника. Для него этот вопрос не просто архитипичен, но и относится к классу особо значимых жизнеформирующих факторов». (Кулиев Г. Г. Архетипичные азери: лики менталитета. Баку, 2002. С. 105). Архетипу «харалысан» (откуда родом?) Гасан Кулиев посвятил немало прочувствованных строк. Данная работа является примером того, как субъективные наблюдения автора над сегодняшними принципами существования азербайджанского социума преподносятся в качестве масштабной картины этногенеза менталитета азери тюрков, «генетически» уходящего в глубину тысячелетий. Я не являюсь поклонницей подобных исследований, хотя следует признать, что среди сделанных философом и этнологом наблюдений есть много интересного, если несказать удивительного. Длянас важно то, что квопросампроисхождения «из какого рода и региона» следует отнести и распространенное стремление определения этничности. Подобное увлечение генеалогическими изысканиями на уровне обывателя может быть объяснено, например, переносом сельского типа мышления в город. Впрочем, для того чтобы делать какие-либо релевантные выводы, необходимо провести конкретное исследование данного социального, а не генетического феномена.
[16] Именно сохранение практики «прописки» демонстрирует всю относительность либеральности властей. Замечательную характеристику ей дал А.Г. Вишневский. «Вообще, прописка служит хорошей иллюстрацией ублюдочных, как сказал бы Маркс, форм, сочетающих в себе новейшие достижения урбанизации (миллионные города — индустриальные центры) со средневековой архаикой (прямое распределение в натуральной форме, отсутствие свободы передвижения и пр.)». (Серп и рубль. Консервативная модернизация в СССР. М., 1998. С. 102).
[17] Малинова О. Ю. Либеральный национализм (середина XIX—начало XX века). М., 2000. С. 165. <http:// www.nationalism.org/resources/articles/Malinova/Malinova.htm>
[18] «В советский период тезис о «расцвете и сближении наций в условиях социализма» подкреплялся данными о выравнивании их социальной структуры, статистикой смешанных браков и распространенности русского языка. Однако за этим фасадом скрывалась совершенно иная реальность. По отношению к азербайджанским тюркам проводилась сознательная политика русификации. Многие малочисленные народы стали жертвой стремления коммунистической бюрократии к «упорядочению» и «упрощению этнической структуры». В результате манипуляций с графами переписной анкеты одномоментно исчезали целые этнические группы, либо происходило многократное уменьшение их численности. В Азербайджане так произошло с ингилойцами, талышами, курдами, цахурами, отчасти с горскими евреями». (Мусабеков Р. Становление азербайджанского государства и этнические меньшинства // Азербайджан и Россия: общества и государства С. 337-362). Подобную точку зрения, несмотря на ряд справедливых замечаний, я бы оценила, скорее, как одностороннюю. Р. Мусабеков как-то стыдливо не указывает на то, куда же пропали все эти народы в Азербайджане. Следует заметить, что в массе своей они были записаны азербайджанцами. Так, азербайджанская нация оказалась «открытой» для многих, желавших того ли нет, талышей, курдов и др. Мне представляется, в данной связи, более взвешенной позиция В. М. Алпатова, который отмечает, что ассимиляторская политика проводилась и в самих национальных республиках, в том числе и в Азербайджане. 150 языков и политика 1917-2000. (Социолингвистические проблемы СССР и постсоветского пространства. М., 2000. С. 123-126). В настоящее время, хотя Советского Союза давно уже не существует, обвинения в ассимиляции и искусственном занижении численности этнопредпринимателей из числа лезгин или талышей адресуют уже напрямую азербайджанской власти. В данном случае следует вспомнить и постулат Б. Андерсона о том, что «весь парадокс имперского официального национализма как раз в том и состоял, что он неизбежно внедрял в сознание колонизированных то, о чем все больше мыслили и писали как о европейских «национальных историях»», а «эти модели, в свою очередь, помогали придать форму тысячам рождающихся мечтаний». (Андерсон Б. Указ. соч. С. 138, 159). Являясь национальным меньшинством в СССР, азербайджанцы обрели и так полюбившееся многим звание «титульной нации» в своей республике, что так или иначе предполагало обладание более высоким статусом по отношению к представителям других этнических групп, проживавших в Азербайджанской ССР. При всей неоднозначности этого периода, именно в эти годы во многом под влиянием советской национальной политики и шло конструирование наций на всем Южном Кавказе.
[19] Социологи давно уже заметили, что дети от смешанных в этническом отношении браков при выборе нации чаще причисляют себя к этническому большинству. Это происходит и в Азербайджане. Несмотря на видимый жесткий принцип патрилинейности, прагматизм в выборе нации берет, естественно, свое.
[20] Возможность обретения соответственно оформленных документов во многом определяется способностью вознаградить труд чиновника.
[21] Это, безусловно, ситуация демонстрирующая прагматическую функцию семейной памяти. «Прошлое оказывается оторванным от настоящего, легенды семейного прошлого и социальный статус предков не содержат послания, актуального в современности». (Чуйкина С. Биографическое интервью и социология памяти // Ab Imperio. <http://abimperio.net/scgi-bin/aishow.pl?idlang=2&state=shown&idnumb=33>)
[22] Подобное положение дел описывает и Томас де Ваал: «У Бёллы (речь идет о бакинской армянке — С. Г.) совсем иное, чем у большинствадругих армян, отношениекпроблеме Нагорного Карабаха: для нееКарабах — не священный символ борьбы армянского народа, а скореекамень преткновения, который окончательно испортил отношения между армянами и азербайджанцами». (Черный сад. Армения и Азербайджан между миром и войной. М., 2005 С. 146).
[23] Подчеркнем, что в случае с бакинскими армянами имеет место симбиоз советской практики, когда «этнически определяемая национальность служила не только статистической категорией, фундаментальной единицей общественной бухгалтерии, но также, что еще более важно, означала обязательный и предписанный статус. Этот статус придавался человеку государством при рождении, на основании его происхождения. Он был зарегистрирован в личных документах и практически во всех официальных бумагах, анкетах и так далее» (Брубейкер Р. Мифы и заблуждения в изучении национализма) и специфической ситуации, сложившейся в армяно-азербайджанских отношениях после завершения жесткого противостояния.
[24] Когда я упоминаю понятие власть, я имею в виду прежде всего то, что это явление, всегда «опирающееся на легитимное (то есть считающееся легитимным) насилие как средство». (Вебер М. Политика как призвание и как профессия // Избранные произведения. М., 1990. С. 644-706). Страх возможного насилия, которое есть основная функция власти, весьма актуален для моих информантов.
[25] И здесь следует помнить, что «понятие «актор» наделяет этих людей активностью. Они — не куклы на веревочках структуры, не эпифеномены структуры. Их деятельность, наряду с игрой тех, кого определяют как субъекта, воздействует на результат социального изменения. При таком подходе массовые повседневныепрактики
— не просто незаметный фон социальной активности, которым можно пренебречь в процессе объяснений <…> Оказывается возможным проникнуть в эту незаметность. <…> В центре внимания исследователя оказывается вопрос <…> о способах действия, которые могут быть сокрыты господствующими формами рациональности». (Козлова Н. Указ. соч. С. 61).
[26] Для меня существование в те времена подобных структур, сотрудники которых имели право на ношение оружия и зарабатывали деньги личной охраной, в том числе армян, стало полным откровением.
[27] Следует подчеркнуть, что именно через фиксированную в документах этническую идентичность, по выражению Кристофа Цюрхера, «посторонние легко могут атрибутировать индивида». См.: Звездные войны, постмодернизм и столкновение цивилизаций // Мультикультурализм и трансформация постсоветских обществ / Под ред. В. С. Малахова и В. А. Тишкова. М., 2002. С. 61-79.
[28] Брубейкер Р. Постимперская ситуация и разъединение народов в сравнительно-исторической перспективе. <http://www.hrights.ru/text/b3/Chapter2.htm>
[29] Эти цифры, безусловно, носят преувеличенный характер. Что же касается азербайджанцев в Армении, то «по официальным данным сейчас в Армении проживает около восьми тысяч азербайджанцев. В действительности их число намного меньше: в республике осталось лишь несколько сот человек, в основном пенсионеров». (Ваал Т. де. Указ. соч. С. 120).
[30] Брубейкер У. Р. Постимперская ситуация и разъединение народов.
[31] Напомним слова информантки: «…у нас дома был всего один его (отца — С. Г.) портрет. В другой комнате у нас висел портрет Есенина, я знала, что это не он. Но я всегда их отождествляла. Мне казалось, что это мой отец в какое-то другое время. Тот, когда он умер, а этот — когда он был молодой».